Я ношу крестик, католический, купленный в Испании, в лавке Сантьяго-де-Компостела, там же и освященный. Бабка моя была из валахов, крестила меня в свою веру, с детства рассказывая о том, что происходило на небе, а что на земле. В церковь я хожу нечасто, но «Отче наш» знаю твердо и почти каждый день произношу именно эти слова. Ведь они новозаветные, а значит, общие. В этом признании сегодня никакой дерзости нет, это общее место. Тут-то и начинается проблема. При советской власти credo было бы откровенным выпадом против мнения и устоев большинства, риском для карьеры, а сегодня– нет, совсем наоборот. Рапорт о лояльности.
Сегодня самая большая дерзость – сказать «не верю», это почти неприлично, порицаемо и может даже «иметь последствия». Я серьезно. Хотя существование Бога пока не доказано, верить – императив времени. Точно так же, как во времена тотального атеизма императив был не верить ни при каких обстоятельствах. То есть колебания тут отражают лишь дух времени: с Богом сегодня жить легче, спокойнее, и слава богу, простите за каламбур. Общество, где верят, мне милее атеистического.
Но есть «но». Меня (человека, читающего молитву) коробит покушение церкви на светское искусство, которое мне (человеку мирскому) необходимо для жизни. Руки прочь от искусства, хочется мне сказать церковникам с их же жаром и благородным гневом, как хотелось когда-то сказать это же пресловутому «Славе КПСС». То спектакль им не понравится, то песенка, то оборот речи. До всего есть дело, от строгого ока не спрячешься!
Светское искусство с его идеей неподвластности ни церковному, ни начальственному суду, а только человеческому, часто понимающее свободу творчества как полный беспредел, а часто, наоборот, воспаряющее к тем самым небесам, необходимо нам как кровь. Которая несет кислород, информацию от одного органа к другому, коды общности, родства или, напротив, несовместимости, иногда болезни, вирус, в борьбе с которым мы стали жизнеспособными. Не нужно фильтровать нашу кровь, не нужно хватать ежовыми рукавицами за язык, за кисть, тыкать ими в музыкальную гармонию. Мы хотим испытать все, переварить без всякой стерильности, чтобы понять, от чего болит живот, а от чего поет. В искусстве омерзительное обретает притягательность запретного плода, едва кто-то замахивается на него; жалит страшнее осы, если кто-то стремится прихлопнуть его газетой. Разве не для того существует безобразное, чтобы обнаружить свою очевидность, вызвать отвращение к себе? Нам нужны и прыщик, и бородавка на лице современного искусства. Чтобы оценить красоту.