«Будь моим Музом»
Усадьба Мишкиной сестры стояла над рекой, на высоком утесе, немного в стороне от деревни, куда меж широко раскинувших объятья сосен, через ситцевое, в заплатках лилового иван-чая, овсяное поле уходила песчаная колея дороги.
Я жила в чистенькой, ухоженной мастерской, что располагалась в сарае рядом со стайкой. По утрам просыпалась под сине-зеленый лепет черемуховой листвы за окном, слушала ритмичное цоканье маятника старых настенных часов, что висели в простенке меж окон. Ш-ш-ш… Налетал утренний ветер. На беленой стене начиналась веселая мельтешня солнечных зайчиков. Комната наполнялась ароматом горьковатого запаха черемуховой коры. Потом ненадолго стихало, и снова. Ш-ш-ш…
Целыми днями я бродила с этюдником по окрестностям, но кисть в руки не ложилась. На фоне ядреной палитры деревенского лета краски казались бесцветными. С любопытством случайного зрителя, словно через окно заглядывала я в эту деревенскую пастораль, не решаясь открыть створки, высунуться, вдохнуть свежего воздуха.
Чувствовала себя чужой, нелепой, запутавшейся
На закате я залезала по шаткой лестнице на сеновал, приваливалась спиной к тюку душистого сена, слушала далеко раздающиеся негромкие голоса людей, лай собак в отходящей ко сну деревне. Ночи стояли короткие, заря целовалась с зарей. Внизу, посередине реки, пышной зеленой копной плыл остров. Каждый вечер на нем паслась белая лошадь. И казалось, что теперь не может она не быть в моей судьбе, как не могут не быть луна, солнце, не сменять друг друга день и ночь.
Когда становилось совсем невыносимо, тащилась к Мишке, устраивалась на высоком пороге в проеме двери, чтобы не дышать едким букетом табачного дыма и красок. Смотрела, как Мишка скребет мастихином по холсту. С усмешкой язвила под руку, отпускала ехидные замечания. Кривлялась, ерничала, покуда тот не заводился, начинал топать, кричать на меня, упрекать, что изгрызла уже себя, пора уж заканчивать дурью маяться, нужно за кисти браться и другим дать спокойно поработать.
По субботам хозяева топили баню. Маша в простеньком ситцевом халатике, едва прикрывающем пышное тело, с вениками, с полотенцами в полных руках звала:
— Пойдем, выбью веничком из тебя хандру твою. Тебе какой нравится, березовый или можжевеловый? — и плыла дальше по огороду меж цветущей картошки, плавно покачивала цветным подолом, замятым сзади на мягких округлых формах в гармошку.
Потом мы сидели в парилке, и Маша неспешно вела свой рассказ. Простые бабьи надежды, простое житейское счастье с заботами, хлопотами, детишками, мужем, хозяйством. И открывалось для меня в этом незатейливом разговоре непостижимой глубины откровение, что я упускаю главное.
Спустя час я, не выдержав зноя парилки, отдыхала на лавке у покосившейся двери. Привалилась спиной к шершавой бревенчатой стене. Тихо подступала ночь, небрежно бросала горсти звезд. Плыл медвяный запах цветущего донника.
— Не замерзла? — Мишка неловким жестом, по-медвежьи, набросил на плечи теплое. Подсел, прислонился жестким бедром. Помолчал, вкрадчиво спросил:
— Может… это… пойдем к тебе?
Двинула его со скамейки, шваркнула в сердцах дурью рожу полотенцем:
— Ты чего придумал? Лишнего перепил?
— Да ладно, — забубнил, отирал мокрый след на покрасневшем лбу, — смотрю, маешься, хотел приголубить.
— Дур-р-рак… кто о чем, а вшивый о бане, — смотрела на его раскоряченный силуэт. Как отирал руки, случайно ухлестанные крапивой, как уминал ногой ее широко развалившиеся плети. Не закончил, ломая кусты, испуганно рванул за мной вслед:
— А ты куда?
— В реке хочу искупаться, остыть после бани.
— Это ночью? Одна? Я с тобой… Покараулю.
В свете полной луны река казалась белым холстом, очерченным багетной полосой темных кустов. По острову широкими мазками текли клочья тумана, белела лошадь. Сбросив остатки одежды в кустах, я медленно вошла в воду, стараясь не плескать, поплыла к середине реки на отмель. После свежести ночного воздуха вода теплом оглаживала шею, тихо струилась по груди, животу, ногам.
Неожиданно тело потянуло вниз. Жадными губами поток начал хватать за руки, лизать шею. Вода хлестнула в лицо, мотнула пучком волос вокруг шеи. Я отчаянно заболтала руками, хлебнула, ушла под воду, затрепыхалась в надежде вырваться из вращающегося колтуна.
Косяком голове пронеслось — и вспомнить-то, если что, нечего… Никого не любила, уклонялась от всклокоченных клубков отношений. Боялась растратиться, жадничала, все ждала вдохновения… Скрутился талант замершей беременностью. Вот и дождалась неминуемого отторжения. Не успела, не сделала, не прошла путь, не покаялась, не искупила.
Снова хлестнуло волной. Задержала дыхание, сжалась, тело скрутилось в пружину. Распрямилась, рванула вверх. Хваталась за воздух, тянула руки в равнодушную ночь. Отпустило. Устало трепыхалась, выталкивала отяжелевшее тело, поплыла из последних сил. Ноги нащупали дно. Брела, едва доставая до колкого дна в сторону отмели, хрипела, откашливалась, отплевывалась, избавляясь от чешуи всего наносного, налипшего за последние годы. Захотелось любить, зачать, выносить, родить, вынянчить.
Выбралась, села на мокрый остылый песок. Кое-как успокоила рвущееся хрипом дыхание. Оглянулась на берег. Мишка тоскливо белел лицом в темноте под утесом. Ничего не слышал, не видел, не понял. Сгинула бы сейчас — ищи-лови рыбку.
Едва поднялась, сделала шаг в сторону берега. Под свежестью ночи тело напряглось, дрожь унялась, страх отпустил. Вывернутое изнанкой черное небо занималось стыдливой зарей на востоке. Бледный свет луны перламутром ложился на плечи, огибал острые соски захолодевшей груди, скользил по впалому животу, оставлял тени в изгибах, уходил вниз по коленям к языкам воды, мягко лижущим щиколотки. Стопы поднимали со дна песчинки, заставляли их вращаться в бесшумном танце. Тихий плеск воды венчал это писанное моим внезапным сумасшествием полотно.
Лошадь подняла голову, прядала ушами, стояла по колено в широко растекшемся молоке тумана. Шумно фыркнула, застыла гипсовым изваянием. Мишка медленно привстал, да так и остался стоять на полусогнутых ногах в кривой неудобной позе. Время остановилось.
Я ступала по лунной холстине реки, вновь обретая себя. Любовь, предчувствие, смятение, слияние. Безумие, экстаз, ярь зарождения. Мучительное вынашивание, токсикоз, умиротворение. Ожидание, схватки, рождение.
Простое природное естество, заложенное в нас Богом и тем самым превращающее нас в Богов
— Ну что стоишь, — прошептала оцепеневшему Мишке, — полотенце давай.
— Ну ты… Как же это… Аня, — заикаясь, лихорадочно натирал меня шершавым полотном. — Я у тебя готовый подрамник с чистым холстом видел. Дай, а? Я же лопну, не выдержу, если не напишу такое… Ты мне потом обнаженку… Для доработки.
Задохнулся, прошептал почти бескровными губами:
— Ты даже не представляешь, какой ты богиней шла… По белому полотну, из белого тумана, как из пены, — глаза замокрели, — рождение этой самой…
— Проняло тебя…
Забравшись под крышу, долго лежала в перинах душистого сена. Смотрела на бледнеющие в предрассветной бездне звезды. Вдыхала пряный дурман трав, только что испивших утренней росы. Через дыру на меня посматривала зардевшаяся нежным румянцем луна. Свидетельница моего откровения. Снизу, из мастерской, то и дело доносилось глухое Мишкино:
— Ох-хо-о… Ой-ей-ей, — что-то падало, стучало, потом становилось тихо, и только изредка скрипели половицы. — Ох-хо-о… Ой- ей-ей…
Из далека донесся глухой перестук копыт и тихое, зовущее в бескрайнюю даль, ржанье.
Захотелось любить. Ярко, самозабвенно. Преданно, искренне, горячо. Пылко, нежно, сильно… Захотелось зачать. Выносить, родить, вынянчить.
Домой… К холстам, краскам… Писать то, что хочется, думается, чувствуется… Что зачалось, выносилось… Пройти через адовы муки и родить…
Деревня просыпалась. Скрипели, стучали открывающиеся ворота. Гетькал, покрикивал старик-пастух, ровняя пылящее по главной улице стадо. В надежде поймать попутку я шагала к недалекому шоссе. Домой, скорее… И позвонить тому, которого я теперь уже знала наверняка, что любила. Позвонить и шутливо сказать ему: «Будь моим Музом…». А потом добавить: «И прими меня такой, какая я есть».