Эпоха гиперинфляции: как в Германии времен Ремарка расцвела молодость
Фото
Unsplash

В том году читатели газет вновь получили возможность заняться захватывающей игрой с цифрами, наподобие той, в какую они играли во время войны с данными о численности военнопленных или военных трофеев. На сей раз цифры были связаны не с военными событиями, хотя год начался воинственно, а с совершенно неинтересными, ежедневными, биржевыми делами, а именно — с курсом доллара. Колебания курса доллара были барометром, по которому со смесью страха и возбуждения следили за падением марки. Можно было проследить еще и многое другое. Чем выше поднимался курс доллара, тем безогляднее мы уносились в царство фантазии.

Вообще-то, в обесценивании марки не было ничего нового. Уже в 1920 году первая сигарета, которую я тайком выкурил, стоила 50 пфеннигов. До конца 1922 года цены повсеместно выросли в десять, а то и в сто раз по сравнению с довоенным уровнем, и доллар теперь стоил около 500 марок. Но процесс был постоянным и уравновешенным, зарплата, жалованье и цены поднимались в общем и целом в равной мере. Было немножко неудобно возиться с большими цифрами в быту при оплате, но не так уж и необычно. Говорили только об «очередном повышении цен», не более. В те годы другое тревожило нас куда больше.

А тут марка будто взбесилась. Вскоре после «Рурской войны» доллар стал стоить 20 000, подержался некоторое время на этой отметке, взобрался до 40 000, еще чуточку помедлил и поскакал вверх как по лестнице, перепрыгивая через десятки и сотни тысяч. Никто точно не знал, что случилось. Протирая глаза от изумления, мы следили за ростом курса, словно это был какой-то невиданный природный феномен. Доллар стал нашей ежедневной темой, а потом мы огляделись вокруг и осознали, что взлет курса доллара разрушил всю нашу повседневную жизнь.

Те, у кого были вклады в сбербанке, ипотека или вложения в солидные кредитные организации, увидели, как все это исчезло в мгновение ока

Очень скоро не осталось ничего ни от грошей в сбербанках, ни от огромных состояний. Все растаяло. Многие переносили свои вклады из одного банка в другой, чтобы избежать краха. Очень скоро сделалось ясно: случилось нечто, уничтожившее все состояния и направившее мысли людей на куда более насущные проблемы.

Цены на продукты начали неистовый бег, поскольку торговцы бросились их повышать по пятам за возрастающим долларом. Фунт картофеля, который утром стоил 50 000 марок, вечером продавали уже за 100 000; зарплаты в 65 000 марок, принесенной домой в пятницу, во вторник не хватало на пачку сигарет.

Что должно было произойти и произошло вслед за этим? Внезапно люди открыли островок стабильности: акции. Это была единственная форма денежных вложений, которая хоть как-то сдерживала скорость обесценивания. Не регулярно и не все в равной мере, но акции обесценивались не в темпе спринтерского бега, но пешеходного шага.

Итак, люди бросились покупать акции. Акционерами сделались все: и мелкий чиновник, и государственный служащий, и рабочий. Акциями расплачивались за ежедневные покупки. В дни выплат жалований и зарплат начинался массовый штурм банков. Курс акций взмывал вверх, как ракета. Банки пухли от вложений. Неизвестные прежде банки вырастали как грибы после дождя и получали гигантский навар. Ежедневные биржевые сводки жадно читали все, и стар и млад. Время от времени падал тот или иной курс акций, и с криками боли и отчаяния рушились жизни тысяч и тысяч. Во всех лавках, школах, на всех предприятиях шептали друг другу, какие акции сегодня надежней.

Хуже всего пришлось старикам и людям непрактичным. Многие были доведены до нищеты, многие до самоубийства. Молодым, гибким сложившаяся ситуация пошла на пользу. В одночасье они становились свободны, богаты, независимы. Сложилось такое положение, при котором инертность и опора на прежний жизненный опыт карались голодом и смертью, тогда как быстрота реакции и умение правильно оценить мгновенно изменяющееся положение дел вознаграждались внезапным чудовищным богатством. Вперед вырвались двадцатилетние директора банков и гимназисты, следовавшие советам своих чуть более старших приятелей. Они повязывали шикарные оскар-уайльдовские галстуки, устраивали праздники с девочками и шампанским и поддерживали своих разорившихся отцов.

Посреди боли, отчаяния, нищеты расцвели лихорадочная, горячечная юность, похоть и дух карнавала. Деньги теперь были у молодых, а не у стариков. Изменилась сама природа денег — они были ценными всего только несколько часов, и потому деньги швыряли, деньги тратили как можно быстрее и совсем не на то, на что тратят старики.

Пооткрывалось бесчисленное количество баров и ночных клубов. Молодые пары фланировали по кварталам развлечений, как в фильмах про жизнь высшего общества. Каждый жаждал заняться любовью в безумной похотливой горячке.

Сама любовь приобрела инфляционный характер. Надо было пользоваться открывшимися возможностями, а массы должны были их предоставлять

Был открыт «новый реализм» любви. То был прорыв беззаботной, резкой, радостной легкости жизни. Типичными сделались любовные приключения, развивающиеся с немыслимой скоростью без каких-либо околичностей. Молодежь, которая в те годы училась любви, перепрыгивала романтику и попадала в объятия цинизма. Ни я, ни мои ровесники не принадлежали к этому поколению. Мы были 15–16-летними, то есть моложе на два-три года.

Позднее, выступая в роли любовников с 20 марками в кармане, мы частенько завидовали тем, кто был старше и в свое время начинал любовные игры, имея другие шансы. А в 1923 году мы еще только подглядывали в замочную скважину, но и этого хватало, чтобы в нос шибало запахом того времени. Нам случалось попадать на этот праздник, где творилось веселое безумие; где правила бал рано созревшая, изнуряющая душу и тело распущенность; где пили ерш из множества коктейлей; нам доводилось выслушивать истории от юнцов чуть постарше и получать внезапный, жаркий поцелуй смело накрашенной девчонки.

Была и другая сторона медали. Количество нищих увеличивалось с каждым днем. С каждым днем печаталось все больше сообщений о самоубийствах.

Рекламные тумбы пестрели объявлениями «Разыскивается!», поскольку грабежи и воровство выросли в немыслимых масштабах. Однажды я увидел старую женщину — а лучше бы сказать, старую даму, — сидевшую на скамейке в парке необычно прямо и слишком неподвижно. Вокруг нее собралась небольшая толпа. «Умерла», — сказал один прохожий. «От голода», — объяснил другой. Это меня не особенно удивило. Дома мы тоже голодали.

Эпоха гиперинфляции: как в Германии времен Ремарка расцвела молодость
Банкнота в 2 миллиона марок, 1923 год
Фото
Shutterstock/Fotodom.ru

Да, мой отец был из тех людей, которые не понимали наступившее время или — скорее — не хотели понимать. Точно так же он когда-то отказывался понимать войну. Он прятался от наступивших времен за лозунгом «Прусский чиновник не занимается акциями!» и не покупал акций. Тогда я считал это вопиющими проявлением узколобости, плохо гармонировавшей с характером моего отца, ведь он был одним из умнейших людей, которых я когда-либо знал. Сегодня я лучше его понимаю. Сегодня я могу, хоть и задним числом, разделить отвращение, с которым отец отвергал «все эти современные безобразия»; сегодня я способен почувствовать непримиримое отвращение отца, скрывавшееся за плоскими объяснениями вроде: нельзя делать того, чего делать нельзя. К сожалению, практическое применение этого высокого принципа порой вырождалось в фарс. Этот фарс мог бы сделаться настоящей трагедией, если бы моя мама не придумала способ, как приспособиться к постоянно меняющейся ситуации.

В результате вот как выглядела со стороны жизнь в семье высокопоставленного прусского чиновника. Тридцать первого или первого числа каждого месяца отец получал свое ежемесячное жалованье, на которое мы только и жили — банковские счета и вклады в сберкассу давно обесценились. Каков был реальный размер этого жалованья, сказать трудно; он колебался от месяца к месяцу; один раз сто миллионов были внушительной суммой, в другой — полмиллиарда оказывались мелочью на карманные расходы.

В любом случае мой отец старался как можно скорее купить проездную карточку на метро, чтобы, по крайней мере, иметь возможность целый месяц ездить на работу и домой, хотя поездки на метро означали длиннющий крюк и изрядную потерю времени. Затем откладывались деньги на квартплату и школу, а после полудня семейство отправлялось к парикмахеру. Все остальное выдавалось моей маме — и на следующий день вся семья (за исключением отца) и служанка поднимались в четыре или в пять утра и ехали на такси на Центральный рынок. Там организовывалась мощная закупка, и в течение часа месячное жалованье действительного статского советника (оберрегирунгсрата) тратилось на приобретение долгохранящихся продуктов. Гигантские сыры, круги твердокопченых колбас, мешки картошки, — все это грузилось в такси. Если в машине не хватало места, служанка и кто-то из нас брали ручную тележку и на ней везли продукты домой. Около восьми часов, еще до начала школьных занятий, мы возвращались с Центрального рынка более или менее готовые к ежемесячной осаде. И на этом все!

Целый месяц у нас вообще не было денег. Знакомый пекарь давал нам хлеб в кредит. А так мы жили на картошке, копченостях, консервах и бульонных кубиках. Порой бывали доплаты, но чаще оказывалось, что мы беднее бедных. Нам не хватало денег даже на трамвайный билет или на газету. Ума не приложу, как бы наша семья выстояла, если бы на нас свалилось какое-нибудь несчастье: тяжелая болезнь или что-нибудь в этом роде.

Для моих родителей то было тяжелое, несчастное время. Мне оно казалось скорее странным, чем неприятным. Из-за того что отец добирался до дому долгим, кружным путем, большую часть своего времени он проводил вне дома. Благодаря этому я получил массу часов абсолютной, бесконтрольной свободы. Правда, не было карманных денег, но мои старшие школьные товарищи оказались богаты в буквальном смысле этого слова, их нимало не затрудняло пригласить меня на какой-нибудь свой безумный праздник.

Я культивировал в себе равнодушие к бедности у нас дома и к богатству моих товарищей. Я не расстраивался из-за первого и не завидовал второму. Просто находил и то, и другое странным и примечательным. На самом деле я тогда жил только частью моего «Я» в настоящем, каким бы волнующим и соблазнительным оно ни старалось быть.

Мой ум гораздо больше волновал мир книг, в который я окунулся; вот этот мир поглотил бóльшую часть моего существа и существования

Я читал «Будденброков» и «Тонио Крёгера», «Нильса Люне» и «Мальте Лауридса Бригге», стихи Верлена, раннего Рильке, Стефана Георге и Гофмансталя, «Ноябрь» Флобера и «Дориана Грея» Уайльда, «Флейты и кинжалы» Генриха Манна.

Эпоха гиперинфляции: как в Германии времен Ремарка расцвела молодость
Берлин, 1923 год, пункт выдачи денег
Фото
Bundesarchiv / wikimedia.org/CC0

Я превращался в кого-то, подобного героям этих книг. Я делался эдаким уставшим от мирской суеты, декаденствующим искателем красоты в духе fin de siècle. Несколько обтерханный, диковато выглядящий шестнадцатилетний подросток, выросший из своего костюма, плохо подстриженный, я бродил по горячечным, очумелым улицам инфляционного Берлина, воображая себя то манновским патрицием, то уайльдовским денди. Этому самоощущению нимало не противоречило то, что утром того же дня я вместе со служанкой нагружал ручную тележку кругами сыра и мешками картошки.

Были ли эти чувства совершенно не правомерны? Были ли они вызваны только чтением? Понятно, что шестнадцатилетний подросток с осени до весны вообще склонен к усталости, пессимизму, скуке и меланхолии, но разве не пережили мы — я имею в виду себя и мне подобных людей — уже достаточно, чтобы глядеть на мир устало, скептически, равнодушно, слегка насмешливо и в самих себе находить черты Томаса Будденброка или Тонио Крёгера? В нашем недавнем прошлом была великая война, то бишь большая военная игра, и шок, вызванный ее итогом, а также сильно разочаровавшее многих политическое ученичество во время революции.

Теперь же мы были зрителями и участниками ежедневного спектакля краха всех житейских правил, банкротства стариков с их житейским опытом. Мы отдали дань целому ряду противоречивых верований и убеждений. Некоторое время мы были пацифистами, потом националистами, еще позднее испытали влияние марксизма (феномен, схожий с сексуальным просвещением: и марксизм, и сексуальное просвещение были неофициальны, можно даже сказать, нелегальны; и марксизм, и сексуальное просвещение использовали шоковые методы воспитания и совершали одну и ту же ошибку: чрезвычайно важную часть, отвергаемую общественной моралью, считать целым — любовь в одном случае, историю в другом). Гибель Ратенау преподала нам жестокий урок, показав, что даже великий человек смертен, а «Рурская война» обучила нас тому, что и благородные намерения, и сомнительные делишки общество «проглатывает» одинаково легко.

Было ли хоть что-нибудь, что могло вдохновить наше поколение? Ведь вдохновение и составляет для юности прелесть жизни. Ничего не осталось, кроме любования вечной красотой, пылающей в стихах Георге и Гофмансталя; ничего, кроме высокомерного скептицизма и, конечно, любовных грез. До той поры ни одна девушка еще не вызвала у меня любви, зато я подружился с юношей, который разделял мои идеалы и книжные пристрастия. Это были те почти патологические, эфирные, робкие, страстные отношения, на которые способны только юноши и то лишь до той поры, пока в их жизнь по-настоящему не вошли девушки. Способность к таким отношениям увядает довольно быстро.

Мы полюбили часами шляться после уроков по улицам; узнав, как изменился курс доллара, обменявшись небрежными замечаниями о политическом положении, мы тут же про все это забывали и принимались взахлеб обсуждать книги. Мы взяли себе за правило на каждой прогулке основательно анализировать новую, только что прочитанную книгу. Полные пугливого возбуждения, мы робко прощупывали души друг друга. Вокруг бушевала лихорадка инфляции, общество разламывалось с почти физической осязаемостью, немецкое государство на глазах превращалось в руины, и все было лишь фоном для наших глубоких рассуждений, ну, скажем, о природе гения, о том, допустимы ли для гения моральная слабость и декадентство.

И что это был за фон — непредставимо-незабываемый!

Перевод: Никита Елисеев под редакцией Галины Снежинской

Эпоха гиперинфляции: как в Германии времен Ремарка расцвела молодость